Евгений Лейзеров - Слово о Набокове. Цикл лекций (13 лекций о сиринском «сквозняке из прошлого»)
Из восьми детей Рукавишниковых шестеро умерли молодыми; в живых остались только Василий и Елена, самая младшая. Это была нежная, робкая, умная женщина; нервная и чувствительная, она казалась будущему писателю более сложной натурой, чем его всегда невозмутимый отец. Они впервые встретились на рыбалке: он – крупный, удивительно статный, твердый взгляд, усы, и она – тонкая талия, «высокий зачес пепельных волос», красивое лицо, которое казалось мечтательным, почти печальным из-за опущенных уголков рта и слегка удлиненной, подвижной верхней губы. Владимир Дмитриевич сделал предложение Елене Рукавишниковой во время велосипедной прогулки по дороге, круто поднимавшейся из Выры в деревню Грязно. На память об этом событии они позднее посадили на этом месте липу. 14 ноября 1897 года они обвенчались и поехали в свадебное путешествие во Флоренцию.
И мне приятно сообщить, что первый общественный показ фильма «Ключи Набокова», о котором я рассказывал ранее, произошел ровно через сто лет после этого венчания, в ноябре 1997 года в петербургском Доме Журналиста.
А вот что сказано о матери Набокова в «Других берегах»:
«Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе – таково было ее простое правило. „Вот запомни“, – говорила она с таинственным видом, предлагая моему вниманию заветную подробность: жаворонка, поднимающегося в мутно-перламутровое небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц, снимающих в разных положеньях далекую рощу, краски кленовых листьев на палитре мокрой террасы, клинопись птичьей прогулки на свежем снегу. Как будто предчувствуя, что вещественная часть ее мира должна скоро погибнуть, она необыкновенно бережно относилась ко всем вешкам прошлого, рассыпанным и по ее родовому имению, и по соседнему поместью свекрови, и по земле брата за рекой. Ее родители оба скончались от рака, вскоре после ее свадьбы, а до этого умерло молодыми семеро из девяти детей, и память обо всей этой обильной далекой жизни, мешаясь с веселыми велосипедами и крокетными дужками ее девичества, украшало мифологическими виньетками Выру, Батово и Рождествено на детальной, но несколько несбыточной карте. Таким образом я унаследовал восхитительную фатаморгану, все красоты неотторжимых богатств, призрачное имущество – и это оказалось прекрасным закалом от предназначенных потерь. Материнские отметины и зарубки были мне столь же дороги, как и ей, так что теперь в моей памяти представлена и комната, которая в прошлом отведена была ее матери под химическую лабораторию, и отмеченный – тогда молодой, теперь почти шестидесятилетней – липою подъем в деревню Грязно, перед поворотом на Даймищенский большак, – подъем столь крутой, что приходилось велосипедистам спешиваться, – где, поднимаясь рядом с ней, сделал ей предложение мой отец…»
«О, еще бы, – говаривала мать, когда, бывало, я делился с нею тем или другим необычайным чувством или наблюдением – еще бы, это я хорошо знаю…» И с жутковатой простотой она обсуждала телепатию, и сны, и потрескивающие столики, и странные ощущения «уже раз виденного». Среди отдаленных ее предков, сибирских Рукавишниковых были староверы, и звучало что-то твердо-сектантское в ее отталкивании от обрядов православной церкви. Евангелие она любила какой-то вдохновенной любовью, но в опоре догмы никак не нуждалась; страшная беззащитность души в вечности и отсутствие там своего угла просто не интересовали ее. Ее проникновенная и невинная вера одинаково принимала и существование вечного, и невозможность осмыслить его в условиях временного. Она верила, что единственно доступное земной душе – это ловить далеко впереди, сквозь туман и грезу жизни, проблеск чего-то настоящего».
И сейчас уместно привести классический пример из набоковских узоров. Он вспоминает в «Других берегах», что в начале 1904 года «в нашем петербургском особняке меня повели из детской вниз, в отцовский кабинет, показаться генералу Куропаткину, с которым отец был в коротких отношениях. Желая позабавить меня, коренастый гость высыпал рядом с собой на оттоманку десяток спичек и сложил их в горизонтальную черту, приговаривая: «Вот это – море в тихую – погоду». Затем он быстро сдвинул углом каждую чету спичек, так, чтобы горизонт превратился в ломаную линию, и сказал: «А вот это – море в бурю». Тут он смешал спички и собрался было показать другой – может быть, лучший – фокус, но нам помешали. Слуга ввел его адъютанта, который что-то ему доложил. Суетливо крякнув, Куропаткин, в полтора, как говорится, приема, встал с оттоманки, причем разбросанные на ней спички подскочили ему вслед. В этот день он был назначен Верховным Главнокомандующим Дальневосточной Армии.
Через пятнадцать лет маленький магический случай со спичками имел свой особый эпилог. Во время бегства отца из захваченного большевиками Петербурга на юг, где-то, снежной ночью, при переходе какого-то моста, его остановил седобородый мужик в овчинном тулупе. Старик попросил огонька, которого у отца не оказалось. Вдруг они узнали друг друга. Дело не в том, удалось ли или нет опростившемуся Куропаткину избежать советского конца (энциклопедия молчит, будто набрав крови в рот). Что любопытно тут для меня, это логическое развитие темы спичек. Те давнишние, волшебные, которые он мне показывал, давно затерялись; пропала и его армия; провалилось всё; провалилось, как проваливались сквозь слюду ледка мои заводные паровозы, когда, помнится, я пробовал пускать их через замерзшие лужи в саду висбаденского отеля, зимой 1904—1905 года. Обнаружить и проследить на протяжении своей жизни развитие таких тематических узоров и есть, думается мне, главная задача мемуариста».
И в заключение я прочту стихотворение Набокова, написанное в 1930 году, посвященное непосредственно нам. Оно называется: «Будущему читателю».
Ты, светлый житель будущих веков,ты, старины любитель, в день урочныйоткроешь антологию стихов,забытых незаслуженно, но прочно.
И будешь ты, как шут, одет во вкусмоей эпохи фрачной и сюртучной.Облокотись. Прислушайся. Как звучнобылое время – раковина муз.
Шестнадцать строк, увенчанных оваломс неясной фотографией… Посмейпобрезговать их слогом обветшалым,опрятностью и бедностью моей.
Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен.К тебе на грудь я прянул через мрак.Вот холодок ты чувствуешь: сквознякиз прошлого… Прощай же. Я доволен.
Лекция 2. Годы детства в России – 1903—1910
Когда мы говорим о писателе, возникает естественный вопрос: в каком возрасте он начал писать? Сам Набоков заметил как-то, что он стал писателем, когда ему было три года. А в возрасте 64 лет, в интервью французской радиостанции, он сказал так: «Я начал сочинять еще совсем ребенком: хорошо помню, что в пять лет в Петербурге… я обычно рассказывал себе, лежа в постели или во время игры, самые разные истории – чаще всего героические приключения. Вокруг меня и сквозь меня проходила череда образов». Сказались, безусловно, и литературные гены родителей, и самые ранние детские, незабываемые впечатления. Вот что пишет по этому поводу Брайан Бойд: «Его мать зачитывалась поэзией, с удовольствием декламировала и переписывала своим угловатым почерком понравившиеся ей стихи новых поэтов – так же как много лет спустя она станет снова и снова переписывать стихотворения и пьесы сына. Культурный кругозор его отца выделял его среди других членов либеральной оппозиции, которая сама по себе стояла на необычайно высоком по сравнению с западноевропейскими политиками культурном уровне; еще молодым человеком Владимир Дмитриевич вступил в Литературный фонд, а позднее стал его председателем, его библиотека, которая постоянно пополнялась последними новинками, насчитывала 10000 томов, так что его сыну было где всласть порыться в книгах; он печатал статьи о Диккенсе, Флобере, Толстом, о своих любимых русских поэтах».
А вот что можно прочесть в набоковских «Других берегах»: «Как-то раз, во время заграничной поездки, посреди отвлеченной ночи, я стоял на подушке у окна спального отделения: это было, должно быть, в 1903 году, между прежним Парижем и прежней Ривьерой, в давно не существующем тяжелозвонном экспрессе, вагоны которого были окрашены понизу в кофейный цвет, а поверху – в сливочный. Должно быть, мне удалось отстегнуть и подтолкнуть вверх тугую тисненую шторку в головах моей койки. С неизъяснимым замираньем я смотрю сквозь стекло на горсть далеких алмазных огней, которые переливались в черной мгле отдаленных холмов, а затем как бы соскользнули в бархатный карман. Впоследствии я раздавал такие драгоценности героям моих книг, чтобы как-нибудь отделаться от бремени этого богатства. Загадочно-болезненное блаженство не изошло за полвека, если и ныне возвращаюсь к этим первичным чувствам. Они принадлежат гармонии моего совершеннейшего, счастливейшего детства, – и в силу этой гармонии они с волшебной легкостью, сами по себе, без поэтического участия, откладываются в памяти сразу перебеленными черновиками. Привередничать и корячиться Мнемозина начинает только тогда, когда доходишь до глав юности. И вот еще соображение: сдается мне, что в смысле этого раннего набирания мира русские дети моего поколения и круга одарены были восприимчивостью поистине гениальной, точно судьба в предвидении катастрофы, которой предстояло убрать сразу и навсегда прелестную декорацию, честно пыталась возместить будущую потерю, наделяя их души и тем, что по годам им еще не причиталось. Когда же все запасы и заготовки были сделаны, гениальность исчезла, как бывает оно с вундеркиндами в узком значении слова…»